Но лишь только дверь скрипнула за ними, я с ловкостью кошки бросилась в сад, обежала его кругом, очутилась во дворе и по черному ходу пробралась в самую дальнюю комнату. Сюда смутно долетали звуки военной музыки, сменившей родную чиунгури. Лучи месяца слабо проникали через кисейные занавески окна. В углу стояла тахта. Я бросилась на нее, билась головою о ее подушки, стучала ногами по ее атласным валикам и задыхалась от рыданий. Мне казалось, что произошло что-то особенное, отчего должен рушиться потолок, должны раздвинуться стены…
Но ничего этого не случилось… Только близко около меня послышался стон.
Я вздрогнула от испуга…
Стон повторился… Нет, не стон, а нежный голос, похожий на шелест ветерка:
— Нина!
Тогда я поняла, что меня звал Юлико, лежавший в соседней комнате. И странное дело, мои страданья как-то разом стихли. Я почувствовала, что там, за стеною, были более сильные страдания, более тяжелые муки, нежели мои. Юлико терпеливо лежал, как и всегда с тех пор, как упал, подкошенный недугом. До него, вероятно, долетали звуки пира и музыки и веселый говор гостей. Но о нем позабыли. Я сама теперь только вспомнила, что еще накануне обещала принести ему фруктов и конфект от обеда. Обещала и… позабыла…
Вся красная и смущенная за мою оплошность, перешагнула я порог его комнаты.
Лучи месяца серебрили его белокурую головку. Он казался бледнее и меньше среди своих белых подушек, при мерцающем полусвете наступающей ночи.
— Тебе хуже, Юлико? — спросила я, на цыпочках приближаясь к нему.
— Мне хорошо, — сказал он, — я только хотел вас видеть.
— Сейчас я сбегу вниз и принесу тебе орехов и шербета. Хочешь?
— Нет, кузина… я не хочу сладкого… а если вы мне принесете кусочек мяса, то буду вам очень, очень благодарен!
— Мяса? — удивилась я.
— Да… или немного чади! я очень голоден… я целый день не ел сегодня.
Мое сердце сжалось от боли. Боже мой, о нем позабыли!
Бедный Юлико! Бедный маленький княжич, голодающий на своей роскошной постели, покрытой гербами своего великого рода!
О нем позабыли!.. Слезы жалости жгли мне глаза, когда я сбежала вниз, громко крича перепуганной Барбале, чтобы отнесли обед маленькому князю. Когда я вернулась в сопровождении Андро, несшего тарелки с жарким и супом, Юлико казался взволнованным.
— Андро, — приказал он своему слуге, — поставь все это и иди… Мне больше ничего не надо.
Как только Андро вышел, он схватил мои руки и залепетал тревожно:
— Ради Бога, никому не проговоритесь, Нина, ради Бога! А то бабушка рассердится на Родам и Анну, что они забыли накормить меня сегодня, и их, пожалуй, прогонит из дому!
Он ли говорил это? Какая перемена случилась с моим двоюродным братом? Он ли это, поминутно жаловавшийся на меня то отцу, то бабушке за мои проделки?
Я его просто не узнавала!
— Что с тобой, Юлико, — вырвалось у меня, — почему ты стал таким добрым?
— Ах, не знаю, — возразил он тоскливо, — но мне хочется быть добрым и прощать всем и любить всех! Когда я лежал голодный сегодня, у меня было так светло на душе. Я чувствовал, что страдаю безвинно и мне было чудно хорошо! Мне казалось временами, что я слышу голос Дато, который хвалит меня! И я был счастлив, очень счастлив, Нина!
— А я так очень несчастна, страшно несчастна, Юлико! — вырвалось у меня, и вдруг я разрыдалась совсем по-детски, зажимая глаза кулаками, с воплями и стонами, заглушаемыми подушкой. Я упала на изголовье больного и рыдала так, что, казалось, грудь моя разорвется и вся моя жизнь выльется в этих слезах. Плача, стеная и всхлипывая, я рассказала ему, что папа намерен жениться, но что я не хочу иметь новую маму, что я могу любить только мою покойную деду и т. д., и т. д.
Он слушал меня, упираясь локтем на подушки и поглаживая тонкими высохшими ручками мои волосы.
— Нина, Нина, бедная Нина! Если б ты знала, как мне жаль тебя!
Тебя!
Он говорил мне ты, как равный, и это меня ничуть не оскорбляло.
Тут не было пажа и королевы, тут были две маленькие души, страдающие каждая по-своему…
Когда мои рыданья затихли, Юлико погладил меня по щеке и ласково произнес:
— Ну вот, ты успокоилась. Я буду говорить тебе ты, потому что люблю тебя, как Дато, а Дато я говорил ты.
— Говори мне ты, — разрешила я и потом жалобно добавила с полными слез глазами: — и люби меня, пожалуйста, потому что меня никто больше не любит.
— Неправда, Нина, тебя любит твой отец… Ты это знаешь! А вот у меня никого нет, и никто не любил меня никогда во всю жизнь.
Все это было сказано так грустно, что я забыла о своем горе, и с сердцем, сжимающимся от жалости, обняла и поцеловала его.
Мы сидели, крепко обнявшись, когда к нам вбежала запыхавшаяся Бэлла. От нее так и веяло жизнью и весельем.
— Одна лезгинка, два лезгинка, три лезгинка и все Бэлла, одна Бэлла, — считала она со смехом. — Больше никто не хочет плясать… Иди на выручку, красоточка-джаным!
— Нет, я не пойду.
— Как не пойдешь? Тебя всюду ищут. Бабушка приказала.
— Скажи бабушке, что я не пойду. Скажи ей, что я посадила большое пятно на платье и не смею выйти. Скажи, голубушка Бэлла!
Она удовлетворилась моим объяснением и побежала вниз, ликующая и радостная, словно сияющий день.
Мы притихли, как мышки. Нам уже не было грустно. Мы тихо посмеивались, довольные тем, что нас не разлучили.
Горе сближает. В первый раз я предпочла общество двоюродного брата — веселой и смеющейся Бэлле.